Где же был он раньше со своими признаниями? Когда еще не убедила она себя в том, что он всего лишь ее выдумка? Когда еще не выстроила вокруг сердца высокую стену, за которую теперь пряталась от слетающих с уст Петра Ивановича прекрасных, но запоздалых фраз?
— А вы переменчивы, господин Шульц, что столичная погода, — произнесла Настасья Павловна отстраненным голосом, неспешно выпрастывая из пальцев его свой рукав, как и он поступил с ней когда-то, в той, иной жизни, что все же только снилась ей. Да, только снилась ей. И за мысль эту цеплялась теперь она еще отчаяннее, чем прежде. — Прошу прощения, мой рейс отбывает, — добавила она, пустым взглядом скользнув по лицу Шульца перед тем, как повернуться к нему спиной. И это, пожалуй, было фатальной ее ошибкою.
Потому как покамест шла Оболенская к трапу, настойчиво бились в голове ее тревожные, совсем ненужные ей теперь вопросы: неужто пришел он сюда только для того лишь, чтобы поизмываться над нею всласть напоследок? Неужто лишь мелочная месть привела его к ней в этот последний момент? Но ведь не таким же знала она Петра Ивановича все это время. И не тому хотела верить, что, быть может, могло обезопасить ее от новых страданий, а может, напротив, лишить счастья, что рискует она снова оттолкнуть собственными руками. И в сей миг, когда одной ногою уже ступила Настасья Павловна на трап, весомое свое слово сказало упрямое сердце, бившееся в груди часто-часто, окрыленное новою надеждой, что родилась мгновенно от простых слов «я люблю вас с такою силою, что ни жить мне без вас, ни дышать».
И, отвергнув доводы разума, шепчущего все тише, что не стоит более верить тому, кто однажды уже забрал назад свое слово, а заодно все ее чувства и чаяния, Оболенская помедлила лишь секунду, прежде чем развернуться и решительно зашагать обратно — туда, где стоял, замерев, Петр Иванович, и на лице его застыло такое выражение, что она простила ему в тот же миг все. И, подойдя ближе, произнесла, подпустив в голос напускную строгость:
— Вижу, вы все еще живы, Петр Иванович, — Настасья оглядела его внимательно, словно желала в этом факте убедиться, но не выдержала долее и в следующий момент уже кинулась ему на шею, судорожно всхлипывая и бормоча:
— И слава Богу. Потому что я хочу, чтобы вы немедля — слышите, немедля! — отвели меня под венец. Пока не передумали насчет этого в очередной раз. — Отстранившись и утирая непроизвольно льющиеся слезы, Оболенская посмотрела Шульцу в глаза и добавила:
— И учтите, мой дорогой Петр Иванович, что еще одного вашего отказа мне попросту не снести. Потому что я тоже люблю вас так, что не могу без вас ни жить, ни дышать. — И более не обращая внимания ни на царящую вокруг суету, ни на то, что на них могут смотреть сотни пар глаз, Настасья Павловна потянулась к устам Петра Ивановича, желая ощутить на себе снова его поцелуй, коий докажет ей окончательно, что все, происходящее в сей миг — это самая настоящая явь, а не выдуманный ею волшебный сон.
В небольшой часовне, скрытой от посторонних глаз стеною, обвитой плющом и диким виноградом, царил интимный полумрак, что нарушался лишь огоньками лампад пред святыми образами да тихим мерцанием свечей, кои держали в руках Петр Иванович Шульц и Настасья Павловна, что готовилась в миг сей навсегда распрощаться с фамилией Оболенская. А заодно и со всем дурным, что пришлось пережить ей за свою жизнь, потому как теперь, глядя в глаза господина лейб-квора, верила она всей душою, что отныне в судьбе ее начинается новая глава. Верила, но все же не могла отвести глаз от Петра Ивановича, словно боялась, что если только отвернется — облик его в тот же миг растает; растворится, будто дым, унесенный ветром; а она останется стоять, все такая же несчастная, как то было с какой-то час назад, когда считала Настасья, что век свой придется доживать ей в глухой провинции, укрывшись там ото всех и вся, и в первую очередь — от себя самой.
И только лишь когда уста Петра Ивановича коснулись ее уст, и услышала Настасья Павловна ласковый шепот его, и то, как называет он ее своей супругою, ощутила, как отступают от сердца последние страхи и сомнения, замещаясь чем-то солнечным и невыразимо прекрасным, и вдруг осознала Настасья, что это, должно быть, и есть счастье.
И счастья этого не портило ничто — ни то, что стояла она под венцом в простом дорожном платье, ни то, что рядом не было никого, кроме торжественно замершего позади Моцарта. Ей и не нужно было более ничего, кроме того лишь чувства, что заполняло душу пьянящим восторгом, когда смотрела она на Шульца и понимала, что отныне и навсегда принадлежит он лишь ей одной. Ее самый лучший из мужчин…
Однако насчет одной вещи Настасья Павловна жестоко ошибалась, сама о том не подозревая. Был у священной церемонии, что связала теперь воедино их с Петром Ивановичем жизни, незваный тайный свидетель. Замерев безмолвной тенью на пороге часовни, наблюдал за всем происходящим никем не замеченный граф Альберт Ковалевский. Наблюдал, и ноздри его гневно раздувались, а рука инстинктивно сжимала эфес шпаги.
Но вопреки обуревающей его злости, вмешиваться ни во что граф отнюдь не собирался. И какую бы досаду в сей миг ни испытывал оттого, что предпочла Настасья Павловна ему простого агента магического сыска, чужого Альберту Ковалевскому было не нужно. Ибо когда видел он, с каким неприкрытым обожанием смотрела Настасья на своего теперь уже законного супруга — понимал, что никогда бы не добился от этой женщины того, чего ему желалось, а значит, и не нуждался он в ней с сего момента вовсе.
И все же чужое счастье, что предстало сейчас глазам его, подействовало на графа отравляюще. И свежий воздух, в коем смешались запахи цветущих акаций и буйной летней зелени, не сумел ни очистить головы его, ни смыть с кончика языка горький привкус, что появился там невесть откуда и ни в какую не желал исчезать. Сделав несколько коротких вдохов, Альберт понял, что сегодняшний вечер проведет он в самом злачном месте Шулербурга, ибо лишь оно одно зловонием своим сможет вытравить из души его непрошеное разочарование. Расправив плечи, словно стряхивал этим жестом с себя недостойные мысли, строгим военным шагом Ковалевский направился прочь от церкви, не оборачиваясь и от того не зная, что смотрит ему вслед с плотоядным интересом механическое пианино, покрытое сплошь и рядом металлическими заплатами. Но, на счастье графа, Моцарт в сей момент пребывал в самом добром расположении духа, потому что как нельзя лучше выполнил наказ своего создателя позаботиться о Настасье Павловне, теперь уже носящей фамилию Шульц. А именно — успешно выдал ее замуж. Во всяком случае, так это выглядело в механическом его сознании, в коем четко отложилось самое главное: Настасья Павловна была счастлива, а стало быть, счастлив был и Моцарт. И металлические клавиши его от этого довольно шевелились, наигрывая одному лишь ему ведомую мелодию.
Эпилог
В саду четы Шульцев происходило раскрытие настоящего преступления. Подозреваемых было двое, жертва — одна, а необходимость раскрытия — слишком острой, чтобы откладывать его на потом.
— Он пронес ее вот сюда… оттуда… нет, отсюда, — бормотал себе под нос агент магического сыска, расхаживая под одним из деревьев в саду. Делал он это очень осторожно, дабы не затоптать ненароком следы, в изобилии оставленные на мокрой после дождя земле, при том с силою прижимал к глазам небольшой бинокль-лорнет.
— Ежели вспомнить, что сразу после обеда…
Из дома донесся отчаянный плач, и агент замер на несколько мгновений, чутко прислушиваясь к нему, после чего с утроенной силой заходил под деревом, продолжая свое, поистине важное дело.
Петр Иванович наблюдал за этим хождением со тщательно скрываемой улыбкою, которая нет-нет, да проскальзывала на его губах, и приходилось ему вновь делать серьезный вид и строго хмурить брови.
— … ежели вспомнить, что сразу после обеда Жужу спала в малой гостиной… — продолжал тем самым временем агент, — времени у нее на то, чтобы украсть и сгрызть куклу, по всему, не оставалось…