Он едва удержался от того, чтобы не переспросить, правильно ли он расслышал, что Оболенская будет искренне горевать, ежели он не покусится на ее честь. И еще больше усилий Шульцу понадобилось, чтобы тотчас не согласиться на эту самую честь покуситься при первом же удобном случае.

Но, во-первых, делать этого он не собирался. Во-вторых, на их пикировку с Настасьей Павловной смотрели сразу два зрителя. И казалось, Фучик был полностью удовлетворен тем, какая сцена разворачивалась прямо на глазах у изумленной публики.

— С чего же вы взяли, Настасья Павловна, что настолько неприятны мне, что я соглашусь скорее обвешаться ворохом юбок, буклей и шляпок, чем стану терпеть вас подле себя во время путешествия? Я, извольте заметить, ни жестом, ни словом не дал вам мыслить в таком ключе. Напротив, в том, что вы станете играть роль моей супруги, я вижу свою непередаваемую прелесть.

Он сделал паузу, но лишь для того, чтобы быстро, пока Оболенская не вставила своей ремарки, продолжить:

— Как вы смели заметить, Настасья Павловна, я человек благородный, а о достойности моей судить не мне. Но раз вы заверяете, что я, ко всему, еще и заслужил подобный эпитет, вам и вовсе не о чем волноваться.

«Ежели только вы и взаправду не обеспокоены тем, что я не желаю покуситься на вашу честь, после свадьбы, разумеется», — подумал Шульц, но вслух того произносить не стал.

— Что же касается нашего с вами путешествия, я надеюсь, к завтрему утру этот вопрос будет решенным не только мною. И вы согласитесь на спасение императорского дома, что в нашем с вами случае должно стоять во главе угла. А сейчас разрешите откланяться. Но ежели вы все же решите сбежать в Петербург, и мне завтра предстоит переодевание в женщину перед тем, как подняться на борт Александра Благословенного, обещайте мне, что не покинете Шулербург без того, чтобы дать мне урок ношения кринолинов и чулок.

Посмотрев на Оболенскую столь красноречиво, что она, должно быть, поняла, что он имел ввиду, Шульц раскланялся с мужчинами, кратко заверил их, что завтра же будет в положенном месте в положенное время, после чего покинул особняк Фучика, питая искреннюю надежду на то, что видел Настасью Павловну не в последний раз в своей жизни.

Стоило признать, что Настасья Павловна, похоже, за свою жизнь совершенно не научилась понимать мужчин. Согласно опыту общения с представителями противоположного пола, вынесенного ею из вращения в кругах дворцовой знати и безрадостного брака, интерес мужчины к женщине всегда был неразрывно связан с интимными сношениями. А если его, этого интереса, не было вовсе, то причиной тому могло быть только безразличие. И то, что рядом с Шульцем она о своей добродетели могла не волноваться, если верить его словам, Оболенскую как раз-таки очень волновало и сбивало с толку. Все это никак не желало укладываться в ее голове с некоторыми словами Петра Ивановича, кои можно было отнести на счет особого к ней отношения. Потому что поведение Шульца и его спокойствие относительно той интимной обстановки, в коей они окажутся на дирижабле, свидетельствовало либо о завидной выдержке и чрезвычайном благородстве лейб-квора, либо об отсутствии интереса к ней, как к женщине. Существование первых двух качеств было в нонешние времена редкостью, а последнее предположение Оболенскую совершенно не радовало, как бы ни хотелось ей быть к этому безразличною. И, пожалуй, последний свой вопрос Настасья во многом задала с тем расчетом, чтобы понять отношение к себе господина лейб-квора, но ничего полезного из его ответа так и не вынесла. Кроме очередного разочарования, заключавшегося в том, что долг для Шульца был превыше всего, а она, видимо, должна была следовать его примеру. Впрочем, в этом Петр Иванович был совершенно прав — у Настасьи Павловны действительно имелись собственные обязательства перед теми, кто направил ее в Шулербург.

Когда господин лейб-квор вышел, Оболенская вдруг осознала, что начинает злиться. Эпитет «сбежать», примененный Шульцем, ей категорически не нравился. Что это она и вправду? Если Петр Иванович считает, что сможет проводить с ней ночи наедине и оставаться при этом спокойным, то и она тоже сумеет уж как-нибудь оградиться от его тлетворного воздействия! А ежели мужская близость способна довести ее до того, что Настасья Павловна почти что отказалась от своей миссии, то она, должно быть, стала совершенно безнадежною дурою. А быть таковой Оболенской решительно не желалось.

— Настенька, это очень важная операция, — ворвался в ход размышлений Оболенской голос Фучика, звучащий мягко и терпеливо — так говорят, бывает, с капризным ребенком. — Я думал, что могу на тебя рассчитывать.

— Вы могли бы прежде спросить меня, дядюшка, — холодно ответила Настасья Павловна, переводя на него взгляд и только теперь понимая, что их разговор с Петром Ивановичем свернул на тему, для чужих ушей непредназначенную. Бросив быстрый взгляд на штабс-капитана, Оболенская обнаружила, что тот занят тем, что разглядывает книги на полках, занимавших полностью одну стену в дядюшкином кабинете и выглядит при этом как человек, старательно делающий вид, что не прислушивается к тому, что его не касалось. Хотя, по мнению Настасьи Павловны, деликатнее всего со стороны Леславского было бы покинуть кабинет вовсе, оставив их с дядюшкой наедине, но делать этого тот явно не собирался. Снова обратив взор на Аниса Виссарионовича, Настасья обнаружила, что тот отчего-то все еще выглядит очень довольным безо всяких к тому причин. Объяснение этому она видела только одно — дядюшке ее присутствие на дирижабле, похоже, было необходимо не столько для дела, сколько с целью сводничества. И пусть делал он это из лучших, наверное, побуждений, ничего, кроме раздражения Оболенская сейчас не испытывала. И именно оно, должно быть, да желание доказать себе, что сумеет выстоять перед близостью Шульца и довести то, что ей было поручено, до конца, а заодно и проверить, настолько ли безразличен и благороден Петр Иванович, как то выглядит, заставило Настасью Павловну сказать:

— Хорошо, дядюшка, я поеду.

Часть 2

Накане отправления, занятый исключительно сборами, Шульц решительно запретил себе думать об Оболенской. Ежели уж она не дала о себе ни единой весточки, то ожидать можно было лишь двух вещей. Либо Настасья Павловна все же решила пренебречь его просьбой и сбежала — а иначе он не мог обозвать этот вопиющий скорый отъезд — в Петербург. Либо же, пообдумав хорошенько на досуге за вышиванием о плане Фучика, упавшего им словно снег на голову, решила-таки согласиться.

На этом его мысли приняли деловой оборот, в котором не было места измышлениям о том, что сказала ему днем Оболенская.

Ту ночь он провел спокойно и без сновидений, что как нельзя лучше отразилось на настроении Шульца. Прибывши в Николаевский порт, где уже был пришвартован огромный, высотой в несколько этажей, «Александр Благословенный», Петр Иванович невольно залюбовался теми линиями и абрисами, что являл его взору дирижабль. Все в нем дышало помпезностью и изяществом. Стропы и шпангоуты, киль и трехпалубная гондола — венец инженерной мысли.

— Петя! — окликнул его знакомый голос, и лейб-квор обернулся, находя глазами Аниса Виссарионовича. Рядом с ним, чуть поодаль, стояла Оболенская, что заставило Шульца облегченно выдохнуть.

— Господин фельдмейстер, — кивнул он Фучику, не торопясь переводить взгляда на Настасью Павловну, впрочем отмечая краем глаза, что та сжимает в руках походный ридикюль, и это породило в груди Шульца щемящую нежность. — Настасья Павловна, — поклонился он Оболенской. — Крайне рад, что вы все же решили составить мне компанию и стать моей супругою.

Прежде, чем она успела ответить что-либо, что не понравилось бы Шульцу, — а он подозревал, что с острого языка Оболенской вполне могло сорваться что-либо подобное — Петр Иванович вынул из кармана билет на «Александра Благословенного», подал руку своей «жене», и они оба направились к трапу, что вел туда, куда уже поднялся или вот-вот должен был подняться покуситель.