Прикусив задрожавшую губу, Оболенская присела возле дерева, опершись спиною на шершавый его ствол и обняла руками колени. А яблоневый цвет все падал наземь, прощальной ласкою скользя по волосам и одежде ее, но не было Настасье в том утешения. Она знала, что на смену цветам придут ароматные плоды, возрождая яблони к жизни, а вот в ее душе все постепенно превращалось в прах, сожженное немым отчаянием дотла.

Наверное, на роду ей было написано одиночество. Ни одному из двух мужчин, с коими свела ее близко жизнь, не была нужна она по-настоящему — ни покойному Алексею Михайловичу, что предпочитал ей свои изобретения; ни Шульцу, коий так и не понял, что значил для нее на самом деле, а скорее всего — попросту не пожелал этого понять. И не хотелось ей самой отныне боле ничего, что способно было принести такие страдания. И решение, что гнала от себя все эти дни, становилось все более ясным, отчетливым и попросту необходимым. И дабы принять его, только и требовалось, что признать очень простую вещь…

— Все кончено, Моцарт. Кончено, — прошептала Настасья Павловна сиротливо жавшемуся к ней бочком пианино вслух то, о чем страшно было даже думать. Но что уже случилось и чего невозможно было изменить. Сказала — и разрыдалась, да так отчаянно, как плачут в последний раз. Зная, что больше не позволят себе ни слезинки.

И плакала вместе с нею яблоня, роняя белоснежные слезы-лепестки, что окутывали сотрясавшуюся от рыданий женскую фигурку, словно желали ее ото всего отгородить ароматным своим облаком, и мялся рядом притихший Моцарт, но не было главного — того, без кого оставаться отныне Настасье Павловне пустою, как испитый до дна сосуд, до конца дней своих.

В ту ночь, когда Петр Иванович наконец понял, что испытывает не обиду, но облегчение, от того, насколько вдруг свободно ему стало дышать, явилась во сне перед ним вовсе не Оболенская. Его матушка, отошедшая в мир иной некоторое время назад, в своем излюбленном муслиновом платье и помолодевшая враз на несколько десятков лет, прогуливалась по полю, полному ярко-желтых одуванчиков. Такой Петр Иванович запомнил матушку, когда она была еще молодой, а ему было отроду лет пять, не более. Так же и сейчас, почти точь-в-точь, как в его давно ушедшем детстве, родительница шла по полю, а ветер играл ее выбившимися из прически локонами. И вела матушка за руку его самого — только был он совсем крохотный. Шульц же стоял на краю поля, умиляясь этой картине и едва не пуская слезу оттого, что лицезрел пред собою. Однако, приглядевшись, он увидел, что ребенок, идущий подле матушки — это вовсе не Петр Иванович, но был он столь на него похожим, что у лейб-квора дрогнуло сердце. А когда дитя, сорвав одуванчик, протянуло его матушке, подняв к Петру Ивановичу свои глаза, он понял, кто перед ним. Это был не сам Шульц, но сын его, при том похожий и на него, и на Оболенскую как две капли воды.

Проснулся Петр Иванович резко, будто кто-то толкнул его в плечо. Сел, озираясь по сторонам, и только тогда понял, что летний рассвет уже властвует на небе. Он тяжело задышал, а перед глазами его все еще стояла картина из сна — матушка, ведущая за руку их с Настасьей Павловной сына. И столь прекрасная картина то была, что Шульц понял: он желает воплотить сей сон в жизнь, ибо нет ничего более необходимого ему, чем обрести наконец счастье быть любимым и любить в ответ.

Решение, пришедшее на смену его нелепым, ненужным обидам, было настолько прозрачным и ясным, что более не сомневался он в нем ни на мгновение.

Он с отвращением отбросил прочь початую бутылку наливки, после чего начал быстро одеваться, чтобы немедля отправляться к Оболенской и просить ее руки вновь. И собирался сделать для ее согласия все, что бы она ни пожелала чтобы он сделал.

Стоя перед дверями дома Фучика, Петр Иванович был выбрит, причесан и свеж. И настроен весьма решительно. Открывший ему самолично дверь хозяин дома, при виде Петра Ивановича просиял, однако почти сразу же поник. И столь много горести отобразилось на его лице, что сердце Шульца пропустило несколько ударов, чтобы после пуститься вскачь. Жуткое предположение, что с Настасьей Павловной что-то стряслось, парализовало все члены Петра Ивановича, и он только и мог, что стоять открывая и закрывая рот, которым пытался схватить хоть глоток спасительного кислорода.

— Беги же, Петенька, — выдавил из себя Фучик, правильно истолковав оторопь лейб-квора. — На вокзал Настасья отправилась, с час назад. Быть может, еще поспеешь.

Уехала… Быть может, навсегда… — мелькнула в голове Шульца мысль. Но ведь разве ж он не обещал себе сделать все, чтобы изменить не только свою жизнь, но и жизнь Оболенской?

Петр Иванович, выдохнув вдруг разом, развернулся на месте и помчался прочь от дома Фучика, уже не слушая, что кричал ему Анис Виссарионович вслед. И желал он в тот момент лишь одного — чтобы время не бежало вперед так быстро, а Господь смилостивился над ним в сей трудный миг.

Так быстро, пожалуй, он не передвигался по Шулербургу ни разу в жизни. Подгоняя паромобиль всеми возможными угрозами и увещеваниями, он словно ураган, мчался по улицам города, пугая прохожих сигналами клаксона и понуждая редкие стаи бродячих собак разбегаться по сторонам.

Вокзал, на счастье его, был несильно запружен людьми. Шульц заметался по нему, выглядывая в толпе спешащих куда-то пассажиров лицо Оболенской, но как назло, не видел ее, как ни старался.

Бросившись к оконцу с билетами и расталкивая при этом очередь локтями, Шульц гаркнул, сожалея, что значок сыскного остался дома:

— Куда и когда отправляется ближайший рейс? — игнорируя возмущенные возгласы толпы, вопросил он дородную женщину по ту сторону равнодушного стекла.

— В город N, — раздраженно ответила она, но после добавила, словно бы смилостивившись над Шульцем: — Через десять минут отбывают.

И вновь лейб-квор заметался по вокзалу, выглядывая, к какому трапу подадут в ближайшее время дирижабль. На счастье его Настасью Павловну он заметил среди спешащих на посадку людей минутой позже, едва не начав сходить с ума, ибо минута эта показалась ему вечностью. Вновь распихивая локтями пассажиров, он приблизился к Оболенской настолько, чтобы успеть перехватить ее, ежели все-таки она предпримет попытку сбежать. Что он сам непременно бы сделал, оказавшись на ее месте.

— Настасья Павловна! — окликнул он, протянув руку и коснувшись ее плеча.

И когда развернулась она, обжигая его взглядом бездонных огромных глаз, он понял, что более не отпустит ее никуда и никогда, даже если окажется сейчас, что она возненавидела его настолько, что не может даже лицезреть перед собою. Даже тогда он будет добиваться ее благосклонности, чего бы ему это не стоило.

— Мы плохо расстались с вами в тот день, — запинаясь проговорил Шульц, чуть придерживая Оболенскую за рукав платья, как то делала она, когда они покинули те злосчастные пещеры. Надеялся лишь, что Настасья Павловна не станет вырываться и ему не придется удерживать ее силой. — Сейчас же я желаю лишь одного: просить прощения у вас за то, что был упрям в том, что делало нас обоих несчастными. И если у вас остались ко мне чувства, о которых вы сказали мне в последнюю нашу встречу, прошу вас ответьте мне, согласны ли вы все еще выйти за меня замуж? Потому что ежели вы сейчас рассмеетесь мне прямо в лицо и скажете, что равнодушны ко мне, клянусь, я погибну прямо на ваших глазах, ибо люблю вас, Настасья Павловна с такой силою, что ни жить мне без вас более, ни дышать.

Единственный голос, что так желала она услышать все дни своего ожидания, раздался среди гула спешащей к дирижаблю толпы столь неожиданно, что почудился поначалу Оболенской лишь далеким видением, эхом прошлой жизни, что казалась теперь такой туманной и невозможной, будто бы всего лишь ей приснилась. Приснилась лодка у старого дерева, под которой неподобающим образом она возлежала; приснилось варьете «Ночная роза», где танцевала она непотребные танцы; приснилась пещера со страшной машиной, где витал настойчивый запах ладана; и мужчина, от поцелуев которого кружилась голова — приснился тоже. За прошедшую накануне бессонную ночь она успела полностью убедить себя, что все это действительно только снилось ей. Так ярко, безумно и отчетливо, но — просто снилось. Вот только рука, что в следующий миг легла на ее плечо и пронзительные голубые глаза, глядящие прямо в душу, были настоящими. Слишком настоящими и слишком ощутимыми. Настолько, что ей было этого просто не перенесть. И, отгораживаясь внутренне от того, кто отказался от нее, не моргнув и глазом, Настасья смотрела теперь на Шульца совершенно безразлично и всеми силами старалась сохранять спокойствие, кое нарушил этот мужчина одним лишь своим появлением. И еще более — словами, которых так ждала она от него еще недавно, и которым теперь не верила ни на грош.